НЕТ НИЧЕГО УЖАСНЕЙ ТОЛПЫ ПИСАТЕЛЕЙ
Александр Житинский, известный
в широких кругах своими «записками» и «путешествиями» рок-дилетанта, невероятно многолик. Прозаик, поэт, сценарист. Издатель просто, издатель сетевой (или, как формулируют справочники, «активный пользователь Интернета»). Немудрено, что за разговором с этим энергичным человеком корреспондент не успела ввернуть ни слова насчет писательских гонораров и всего прочего. Да и забыла, если честно.
— Коллеги не косились на вас, когда вы стали не только писать, но и издавать книги?
— Наверно, косились. Да я никогда и не водил особой дружбы с коллегами. Вообще, стараюсь избегать писательских компаний. Господи, да читайте «Мастера и Маргариту», там все написано! С времен ресторана «Грибоедов» ничего не изменилось.
Писатель должен быть один. Ну, может, в окружении друзей, читателей. Только не в окружении других писателей. Если много писателей собрать в большую толпу — нет ничего ужасней.
— В одной из своих повестей вы признались, что страдаете комплексом полноценности. Как с этим комплексом вам — человеку удачливому, приличному, с высшим инженерным образованием, привыкшему к стабильным заработкам, умеющему содержать семью и так далее, — удалось внедриться в среду рок‑музыкантов, ведущих рассеянный образ жизни?
— Двойственность — свойство любой человеческой натуры. Так и во мне — стремление создавать дом, семью боролось с тем, что я сам же их и разрушал. Мы с моей первой женой прожили вместе восемнадцать лет, у нас двое взрослых детей. Тем не менее — разошлись, сейчас у меня третий брак. Не скажу, что под разрушительными силами я понимаю какое-нибудь тривиальное пьянство. Хотя и пьянство, и прочие богемные вещи — все было. И в рок-компании я пришел не журналистом, который собрался исследовать и описать приглянувшееся явление. Я пришел туда поселиться. Или, по крайней мере, снять угол. Вот и снял угол, о чем ни капли не жалею, потому что многое узнал — о людях, о музыке. Во всяком случае, читая свои первые статьи, я вижу, насколько изменились мои взгляды.
— В первых статьях, написанных еще при Советах, вроде не к чему придраться, но чувствуется какая-то осторожность, что ли…
— Я все-таки старался, чтобы статьи попали в печать, иначе в них не было смысла. Это же не книжка, которую можно писать в стол. А насчет осторожности… Я никогда не отличался особой бесшабашностью. И суждения свои привык взвешивать, потому что вообще не люблю резких движений. Многое я сначала не принимал у того же Майка Науменко, а потом принял. В том числе и песни, которые казались мне злыми, нехорошими. Я понял, что это не совсем так. Больше того, мы с Майком даже подружились — не близко, но все-таки встречались до конца его жизни, и мне с ним было очень интересно. В отличие от Гребенщикова, который всегда абсолютно закрыт (для всех), Майк был на редкость открытым человеком. Интеллигентным и мягким — возможно, слишком мягким. К нему постоянно все шли с портвейном, с водкой, а этого явно не следовало делать. Хотя что теперь говорить…
Я помню свою последнюю встречу с Майком — месяца за два до его смерти. Мы с Марьяной Цой составляли книжку о Викторе Цое, и я приставал к Майку: напиши, напиши, пожалуйста. «Ну чего я буду писать?» В конце концов он написал — полторы странички. Очень сурово, жестко. Типа того, что, мол, продался все-таки Витя Цой масс-культуре. И когда я пришел, как мы договорились, за текстом, Майк меня встретил какой-то странный. Небритый, полупьяный — у него стояло полбутылки водки. Я говорю: «Что с тобой случилось?» — «Давай выпьем, давай выпьем, от меня Наташка ушла». Дальше мы с ним сидели, Майк читал мне стихи и, дойдя до строчек, где рефреном было: «любимая, любимая», разрыдался. В буквальном смысле слова, уронив голову мне на грудь. Я не знал, что полагается делать с мужиком, убитым горем, который рыдает у тебя на груди. Только гладил его и говорил: «Перестань, не надо». Вот. Это оказалось нашей последней встречей. Мне стало его ужасно жалко, потому что он был совершенно беспомощный, и Наталью свою, конечно, любил, а она… Хотя и ее можно понять. Всех можно понять.
— Вас не коробило, когда Макаревич начал чуть ли не каждый день мелькать по телевизору?
— Андрей — человек обаятельный, умный… Нет, не умный. То есть все равно умный, но не в такой степени, чтобы это качество специально в нем отмечать. Ему и в голову не приходило отказать, когда просили: Андрюша, давай мы тебя снимем — для рекламы, для «Смака», для чего-нибудь еще. Вот и торчало везде его замечательное лицо. В любой программе и по любому поводу Андрюша что-то рассказывал, объяснял, балагурил. Но, с другой стороны, а почему нет?
Кстати, у меня с Андреем был очень забавный случай — грубо говоря, по большой пьянке. Как-то летом мы с женой приехали в Москву на презентацию пластинки Джоанны Стингрей. Все было прекрасно организовано, пришел Вознесенский. Но почему-то в конце вечера мы с Андреем уединились в уголке, попивая шампанское, и были довольно хороши. Тут он спрашивает: «Какие дальнейшие планы?» Я опомнился: «У меня поезд через 40 минут!» Нашел жену, и Макаревич, схватив свою «Хонду» с правым рулем, помчал нас на Ленинградский вокзал. По дороге предлагает: «Мы сейчас едем в Смоленск, может, и ты с нами?» — «Конечно, — говорю, — о чем речь! Зачем мне ехать в Ленинград, я там уже был». Правда, эти разговоры очень не понравились моей жене. Она вышла из машины, хлопнув дверцей, и уехала в Ленинград. А мы отправились на Белорусский вокзал, и утром я проснулся в Смоленске. Где сутки провел с Макаревичем.
Все было чудесно. Я расположился в его номере, обалдевшая администрация принимала меня как почетного гостя, взявшегося неизвестно откуда. Но главная пикантность ситуации состояла в том, что я с утра наливал себя коньяком. И потому на концерт, который проходил на стадионе, прибыл в настолько приподнятом состоянии, что полез на сцену. Меня уже хватали милиционеры — слава богу, Андрей это увидел. И замахал милиционерам руками: «Пустите писателя к нам!» Те испуганно расступились, пораженные, что этот пожилой человек — пьяный писатель. Я залез к Андрею, он меня представил публике, а дальше всю вторую половину концерта я изображал группу бэк-вокала — пел и скакал.
— То есть делали то, чем обычно занимаются длинноногие девочки?
— Только на заднем плане. Жуть, жуть…
— Нет, это вас очень интересно характеризует.
— Настолько интересно, что после концерта Макаревич сказал: «Вот уж не думал, что ты можешь так отвязываться».
— Долго потом переживали, раскаивались?
— Я написал о своем позоре рассказ, и рассказ меня отстранил от содеянного. Потому что действительно позор — представить себя человеком в летах, который в оранжевой майке с надписью «Джаз интернейшнл» скачет с «Машиной времени». Ну просто пьяная сволочь, хватай его и тащи в вытрезвитель. Но рассказ на эту тему, написанный с юмором и самоиронией, вроде бы все искупает.
— Вот, значит, из какого «сора»…
— Похожий случай, тоже стыдный, правда, не такой позорный, был у меня с Конецким, когда я зашел к нему за рекомендацией в Союз писателей. Захватил с собой его книжки, чтобы он их подписал. Он подписывает, а я смотрю — рядом лежит новая книжка, только что выпущенная. Говорю: «Может, подарите, Виктор Викторович?» — «Нет-нет, у меня самого этих книжек мало. Иди в другую комнату, а я буду тебе рекомендацию писать, не хочу, чтобы ты рядом торчал». И я ушел в другую комнату. А у него в тот день были какие-то гости, мы с ними прилично выпили. И вот вижу, в комнате, куда он меня загнал, несколько пачек его новой книги, которую я безумно хочу иметь. Надо же, думаю, не подарил. И тут же созрела мысль: украду! Прятать книгу за пазуху вроде нехорошо. Тогда я выбросил ее в форточку, решив, что подберу по дороге. Взял подло рекомендацию, поблагодарил, спускаюсь — конечно, никакой книжки там уже нет.
Утром просыпаюсь — ё моё!.. Короче говоря, вдоволь намучившись (не идти же к Конецкому: я вашу книжку украл, по-дурацки выбросил в форточку), написал рассказ «Рекомендация». И через несколько месяцев, когда мы совпали в Комарове, решился подойти. «Виктор Викторович, тут у меня есть новый рассказик. Прочитайте, здесь про вас», — и даю ему.
Даже не пытаюсь угадать его реакцию — человек он был крутой, мог и рассвирепеть. Но на следующее утро стучится: «Саша, это лучшее, что вы написали. Публикуйте где хотите и как хотите…» Такая вещь. На самом деле очень многое рождается из стыда перед самим собой — как творческое искупление. И тебя потихоньку отпускает.
— Так чего же вы, вместо того чтобы заниматься писательством, постоянно ходите налево — то в рок‑музыку, то в издательские и сетевые дела?
— Обычно я отговариваюсь: я не писатель, а деятель. Хочу действовать — и действую. В той сфере, которая кажется мне интересной в данный момент. Этих сфер уже сменилось до черта, и, не кидай меня так, возможно, моя жизнь сложилась бы лучше.
— В смысле?
— Ну, допустим, я стал бы популярен, если бы бил в одну точку — был только прозаиком и писал, писал, писал. Или за время, потраченное на рок-дилетантство, сочинил несколько новых книг. Возможно, даже неплохих. Но поскольку мне было интереснее другое — не стану же я их вымучивать! Так получилось.
Конечно, поневоле начинаешь сравнивать, если встречаешь популярность не по заслугам. Никогда, например, Миша Мишин не был большим писателем. Но он где-то там тусуется, представительствует, известен как муж Тани Догилевой. Да на фига она нужна, такая популярность? А если все-таки нужна — нечего сидеть в Питере, надо крутиться среди москвичей и с ними дружить. Но мне когда-то было лень даже рукописи посылать в журналы — в тот же «Новый мир», где наш брат обивал пороги. Стали печатать «Нева» и «Аврора», начали здесь выходить книжки — и я был вполне доволен. Так что в принципе все закономерно. У меня нормальная питерская судьба.
Елена Евграфова