Журнал «Водяной знак» выпуск № 12 (20) декабрь 2004

Я УЖЕ 20 ЛЕТ НИКОГО К СЕБЕ НЕ ПУСКАЮ

Встретившись с Юрием Кукиным, мы не удержались от слов восхищения.

Мол, его песни, как никакие другие, умели передать умонастроение соотечественников.

И «Гостиница», и «Париж», и «За туманом»…

— «За туманом» — плохая песня», — оборвал наши восторги бард.

— А?

— Окуджава ее ненавидел. Он мне сказал: «Юра, больше никогда не пиши туристских песен». Я и не писал, она у меня одна такая. Вообще, не люблю походов, не люблю ходить в лес — даже за грибами. И в жизни не ездил ни за какими туманами.

— Да ладно, вы же не вылезали из экспедиций! «Люди сосланы делами, люди едут за деньгами», — пели вы, заколачивая тысячи на работе тренером по фигурному катанию (при тогдашней зарплате инженера сто рублей). Так что же вас срывало с места, если не «мечты и запах тайги»?

— Фигурным катанием я занимался зимой, а в марте моя работа заканчивалась. Летних катков еще не было, и, заработав за полгода на несколько лет вперед, я оставался не у дел. В те времена скакать с места на место запрещалось. Чтобы не портить мой паспорт лишними штампами, дирекция дворцов и парков Петергофа, где я числился в штате, не увольняла меня на лето, а назначала директором пляжа. За 80 рублей в месяц я должен был следить, чтобы песок не украли. На нем лежать и его охранять. То есть полная синекура. Могу расписаться за месяц вперед: пришел — ушел, и привет. Мы тогда дружили с поэтом Глебом Горбовским. Он как-то заглянул ко мне и говорит: «Юра, вот ты здоровый молодой мужик, лежишь на пляже и ни фига не делаешь. Поезжай в экспедицию, там интересно — тайга, река, веселые ребята поют под гитару. Наберешься впечатлений, сам песни напишешь». Ладно, думаю, поеду. В первый раз я отправился с геологами. Они стали песни петь, мне понравилось: во здорово! Потом по рукам пошел самиздат, Иосиф Бродский. Короче, я заинтересовался. И уже из второй поездки привез две песни — «Говоришь, чтоб остался я» и «За туманом». Кстати, странная штука. Я только-только спел в экспедиции «За туманом», возвращаюсь в Ленинград и с удивлением обнаруживаю: на улицах, в метро, в электричках — везде поют «А я еду, а я еду за туманом…» Значит, получилось, понял я.

— Почему же Окуджава смешал ее, извините, с… этим самым?

— Ну да, примерно так он и выразился. Но я и сам сообразил, что песня — дерьмо. Быстренько перевел ее на четыре четверти — она стала танцевальной. «Тында-тында, тында-тында — Понимаешь / Это странно / Очень странно / тында-тында…» Если я заходил в ресторан, где работали знакомые, меня обязательно просили спеть «За туманом». «Как только ты ее споешь, — говорили, — все сразу водку заказывают. Ты уж навещай нас почаще». В этом, оказалось, главное качество песни «За туманом».

— А как Глеб Горбовский оценил ваш дебют?

— Глеб так сказал: «Юра, не умеешь писать стихи — не пиши. Бери мой сборник «Тишина», дуй музыку и пой мои стихи — они все-таки нормальные. Ведь стихи, Юра, состоят из сравнений, определений и метафор. А у тебя, — говорит, — одни глаголы, существительные и междометия, больше ничего. Правда, есть два прилагательных, но они тебя тоже не украшают. Первое — это «законченный чудак», второе — «невозвращенные долги», а долги надо платить. Ты сам-то слышишь, что насочинял? «А я еду»! А-я-е — три гласные подряд. Или — «и за запахом». И-за-за… Это, — говорит, — тьфу! Так писать нельзя, а ты такое поешь».

— Ничего страшного, нормальный разбор художественного текста. Зато «За туманом» и «Париж» (одновременно!) победили на конкурсе авторской песни. Давайте рассказывайте о своем триумфе.

— Я никогда не участвовал ни в одном конкурсе и этот тоже пропустил — был в экспедиции. Приезжаю — звонят из ДК Кирова: ждем вас на концерт победителей. Прихожу. Вот там я впервые увидел Окуджаву. Он сидел в ложе и спал под туристские песни. Пелось что-то бодрое, про путешествия: «Стометровую ель поцелую в снежную ладошку», о Геркулесовых столпах, о Соловецких островах и так далее. Ну и я вышел, кое-как сбацал «За туманом». Хлопают. Спел «Париж» — хлопают еще больше. Дай, думаю, спою «Город». А «Город» — песня умная, вроде как с подтекстом. Спел — в зале овация. (Вот тут, мне рассказывали, проснулся Окуджава.) Тогда я обнаглел и выдал «Сказочника» — она философская да еще с намеком на разные дела. Здесь вообще поднялась буря. Под бурю я раскланялся и ушел.

Вдруг за кулисами появляется Окуджава — со свитой, глаза горят, направляется ко мне: «Изумительно, замечательно! Ведь это не песня — это стихи. Где ты научился их писать?» — «В джазе, — отвечаю. — Я там играю на барабане». Его прямо передернуло. «Слава богу, — говорит, — ничего у тебя от джаза не осталось». Я обиделся: как не осталось? Да мне джаз, может быть, нужен не меньше, чем вся поэзия вместе взятая.

Правда, скоро моя обида улетучилась. После концерта Окуджава вышел на сцену и сказал следующее: «Мне понравились мужественные стихи Городницкого, ассоциативность Клячкина. Но больше всего меня поразили песни Кукина. Песни сложные — а публика их хорошо понимает. Как выросла аудитория! Нам было труднее». Этими словами он произвел меня в голые короли. Я самую плохую песню напишу — никто не смеет сказать, что она плохая. Значит, аудитория не доросла, раз меня благословил Окуджава.

— Вот вы кокетничаете, называя себя голым королем, а мне не дают покоя ваши королевские заработки. На что вы тратили свои тысячи? Надеюсь, не пропивали?

— Это было сложно, тогда ведь пили портвейн. Я купил себе целый джазовый ансамбль — и ничего не пропивал, всех угощал: «Пейте, я в джазе играю! Мой джаз! Я его создал!» Наш диксиленд работал на танцах, в ресторане. Диксиленд чем хорош — там не надо знать нот. Каждый играет от Бога.

— Вроде дремучие шестидесятые — убожество быта, идеологии, черта в ступе. И вдруг джаз, стихи, путешествия, море портвейна. Откуда такая свобода?

— Когда говорят, что бардов травили, это ложь. Нас просто замалчивали, нам не давали площадок. Но мы их находили сами — лес, студенческое общежитие. И это во всех городах. Если случался скандал, попадало не нам, а тем, кто устраивал наши концерты. Мы уедем — и кого-то выгоняют из партии. Да, нас не пускали на радио, телевидение. Но, как сказал Окуджава, бардовское движение родилось в результате технической революции. Появился новый канал информации — магнитофон. Слушать песни не запретишь, да? Правда, за распространение могли и посадить. Мой приятель-геолог отсидел семь лет — его арестовали дома, когда он переписывал песни Галича.

— Положим, и с самим Галичем власти обошлись круто. Вы наверняка были знакомы, расскажите о нем.

— О ком будет статья — обо мне или о Галиче?

— Так все равно получится о вас! Ведь, общаясь с Галичем, Окуджавой, Высоцким, вы формировались как личность…

— Я сформировался сам. Когда Анчаров впервые меня услышал, он был потрясен: «Юра, ты на нас как с неба свалился — без всяких поэтических влияний, ни на что не похожий». То есть я ни с кем не варился в одном котле. С Галичем встречался сравнительно редко. Ну, раз двадцать плотно посидели. С Высоцким — еще меньше. Он, кстати, мне сначала не понравился, я ему предпочитал Визбора. Уже потом понял, что Высоцкий — более образный и так далее.

— Вас не огорчает, что интерес к авторской песне сегодня поутих?

— Вы что, с ума сошли? Ха. Если в конце 90-х в Берлине был один фестиваль, то сейчас — десять. В Израиле — в каждом городе фестиваль. Не говоря о том, что творится в Америке.

— А в России?

— Еще круче.

— Скажете, вас молодежь слушает?

— Только молодежь.

— Какая?

— Всякая. Умная. Их много. Уже рокеры просятся на Грушинский фестиваль: «Дайте нам что-нибудь сыграть!» Шевчук жаловался: «У нас площадок нет, мы никому не нужны, все рвутся к бардам». На фестиваль из Москвы летят полторы тысячи авторов, из Ленинграда — несколько сотен. Все с гитарами, их число растет невероятно, потому что это самый доступный вариант получить известность… Нет, ну надо же такое сказать!

— За столом, когда собираются гости, вы поете им свои песни?

— Я пою только со сцены, только в микрофон. Без него не могу, мне стыдно. Как петь, если люди перед глазами? А уткнулся в микрофон — все, это уже защита, стыд прошел. Когда у меня бывают гости… Но я уже двадцать лет никого к себе не пускаю, потому что надоели. Так вот, если кто-то зайдет, сразу начинается: «Спой!» — «Да не буду я петь». — «Ну спой, а?» — «Не могу! Вы понимаете, не мо-гу!» Иногда соглашался, но все равно ничего не получалось. Никак не начать, скучно, неуютно. Чего ради я буду сидеть и петь без удовольствия, без всякой задачи? Зачем излагаться-изгаляться перед народом?

— Вы одинокий человек?

— Я хочу этого! Не получается. Очень не люблю, когда народ в доме.

— И давно это с вами?

— Всегда. Я сам себя устраиваю как собеседник.

— Друзья-то есть?

— Нету.

— А были?

— По-настоящему — не было. Есть коллеги, так сказать, соученики, вместе с которыми учился, — всё. Но не друзья.

— Ну чего вы врете? Опять прячетесь, как за микрофон?

— Не вру. Мне не надо друзей. Зачем? У меня жена есть. А друзья — это те, кто приходит и начинает рассказывать, как живет. Но меня не интересует чужая жизнь. Я всегда писал только о своей. Высоцкий однажды спросил: «Почему ты поешь все про себя да про себя? Делай иначе — влезай в шкуру другого человека и пиши. Будешь как я — хоть подводником, хоть уголовником, хоть альпинистом». «Володя, — говорю, — ты же артист, а я не умею играть». — «Ну так попробуй». — «Ладно, попробую. В твою шкуру можно влезть?» Он удивился: «А не просторно ли будет?» — «Да я по углам пошарю». — «Черт с тобой, пиши про себя!» Испугался, наверное.

— Когда-то вы пели в песне «Поезд»: «Значит, что-то не так, не так, что-то не удалось». Такие мысли навещают по-прежнему?

— Удалась, не удалась — все равно это жизнь. Большая, разная. Меня однажды спросили: «Вам понравилась Америка?» Да как она может нравиться или не нравиться? Это же не любовница и не окрошка. Это — данность. В Америке меня занимал другой вопрос: я-то ей понравился?.. Вот и жизнь — данность. Она не бывает удачной-неудачной. Она бывает одна.

Елена Евграфова

 

`

Рекомендуем к прочтению:

Back to top button